– Что случилось, Момо? Почему я стою с чемоданом, словно собираюсь уезжать?
– Вы просто замечтались, мадам Роза. Немного помечтать еще никому не вредило.
Она смотрела на меня с недоверием.
– Момо, ты должен сказать мне правду.
– Клянусь вам, я говорю правду, мадам Роза. Рака у вас нет, можете быть спокойны. На этот счет доктор Кац абсолютно уверен.
Она немного приободрилась: хорошая штука рак, когда его у тебя нет.
– Как получилось, что я стою здесь, не зная почему и зачем? Что со мной, Момо?
Она села на кровать и заплакала. Я подошел к ней, сел рядом и взял за руку, ей это нравилось. Она тотчас улыбнулась и немного пригладила мне волосы, чтобы я стал покрасивей.
– Мадам Роза, это всего-навсего жизнь, и с этим можно жить до глубокой старости. Доктор Кац сказал мне, что вы вполне соответствуете своему возрасту, и даже дал ему номер.
– Третий возраст?
– Вот-вот.
Она призадумалась.
– Ничего не понимаю, ведь климакс у меня давно прошел. Я с этим даже работала. У меня случаем не опухоль в мозгу, Момо? Она ведь тоже спуску не дает, если недоброкачественная.
– Он ничего такого мне не сказал. Он вообще ничего не говорил о том, что не дает спуску, а что дает. Он о спуске и вовсе ничего не говорил. Сказал только, что у вас возраст, и не говорил ни об амнистии, ни о чем другом.
– Ты хочешь сказать – об амнезии?
Мойше, чье дело вообще было десятое, захныкал – только этого мне и не хватало.
– Мойше, что тут происходит? Мне врут? От меня что-то скрывают? Почему он плачет?
– Да пропади оно все пропадом. Евреи вечно плачутся, мадам Роза, уж вам-то это положено знать. Им даже стену для этого построили [], черт побери.
– Может быть, это церебральный склероз?
У меня все это уже вот где сидело, клянусь вам. Мне это так обрыдло, что захотелось разыскать Махута и попросить его вогнать мне самый здоровенный шприц, только бы послать их всех к чертям собачьим.
– Момо, это не церебральный склероз? Он спуску не дает.
– А много вы знаете такого, что дает спуску, мадам Роза? Слушать тошно. Слышите, вы, меня от всех вас тошнит, клянусь могилой матери!
– Не надо говорить таких вещей, твоя бедная мать… в общем, она, может, еще и жива.
– Я ей этого не желаю, мадам Роза, даже если она и жива, она все-таки моя мать.
Она странно посмотрела на меня, а потом улыбнулась.
– Ты очень повзрослел, малыш Момо. Ты уже не ребенок. Когда-нибудь…
Она собиралась мне что-то сказать, но прикусила язык.
– Когда-нибудь что?
Вид у нее стал виноватый.
– Когда-нибудь тебе стукнет четырнадцать. А потом пятнадцать. И ты больше не захочешь жить вместе со мной.
– Не говорите чепухи, мадам Роза. Я вас не брошу, не в моих это привычках.
Это ее успокоило, и она ушла переодеваться. Надела свое японское кимоно и подушилась за ушами. Понятия не имею, почему душилась она всегда за ушами, – может, чтоб этого не было видно. Потом с моей помощью уселась в кресло, потому что сгибаться ей было тяжело. При всех своих болячках она сейчас чувствовала себя как нельзя лучше. Лицо у нее было хмурое и обеспокоенное, но я обрадовался, увидев ее в нормальном состоянии. Она даже поревела немного, что доказывало, что она чувствует себя как нельзя лучше.
– Ты теперь взрослый паренек, Момо, и все понимаешь.
Это она ерунду городила – ничего я не понимал, но препираться с ней не собирался, время было неподходящее.
– Ты взрослый паренек, так что послушай меня…
Тут у нее случился небольшой заход в пустоту, и она несколько мгновений была в простое, как заглохший старый драндулет. Я подождал, пока она включится, держа ее за руку, потому что она все-таки не драндулет. Доктор Кац рассказывал мне, когда я как-то трижды к нему из-за нее приходил, что один американец семнадцать лет пребывал в больнице в полнейшей прострации, как овощ, и ему продлевали жизнь медицинскими средствами. Это мировой рекорд. Чемпионы мира – те всегда в Америке. Доктор Кац сказал мне, что ей уже ничем не поможешь, но при хорошем уходе в больнице она может прожить с этим еще долгие годы.
Паршиво было то, что у мадам Розы ввиду ее нелегальности не было социального обеспечения. Со времен облавы, устроенной французской полицией, когда мадам Роза была еще молодой и полезной, как я уже имел честь, она не желала числиться ни в каких бумагах. Между прочим, я знаю уйму евреев в Бельвиле, у которых есть паспорта и много других документов, выдающих их с головой, но мадам Роза ни за что не хотела подвергаться риску и записываться по всей форме в бумаги, которые тебя уличают, потому что стоит людям узнать, кто ты есть, как тебя тут же в этом и обвинят, можете не сомневаться. Мадам Роза не отличалась патриотизмом, так что ей было все равно, кто ты: североафриканец или араб, малиец или еврей, – она не придерживалась никаких принципов. Она часто говорила мне, что у каждого народа есть свои хорошие стороны и потому есть такие люди, историки, которые ведут исследования и специально эти хорошие стороны выискивают. Так вот, мадам Роза нигде не числилась и прикрывалась фальшивыми документами, из которых явствовало, что она не имеет никакого отношения даже к самой себе, так что социальное обеспечение было не про нее.
Но доктор Кац успокоил меня и сказал, что если привезти в больницу тело, еще живое, но уже не способное бороться, то его не посмеют выкинуть вон, иначе до чего мы докатимся.
Я размышлял обо всем этом, глядя на мадам Розу, пока ее мозги где-то шлялись. С маразмом всегда так: поначалу еще бывают уходы и возвращения, а потом маразм побеждает окончательно. Я гладил ее по руке, чтобы она поскорей возвращалась, и я еще никогда так ее не любил, потому что она была жуткая и старая и вскоре должна была прекратиться как личность.